<
Дмитрий Быков — Один — Эхо Москвы, 07.07.2017
Опубликовано в рубрике: Новости Москвы

 Д. Быков ― Добрый вечер, дорогие друзья, доброй ночи. У нас сегодня, как вы понимаете, темой лекции по подавляющему большинству заявок — рекордное какое-то количество, в районе сорока, — темой лекции становится «Жизнь и судьба» Даниила Гранина. Во многом, конечно, надо поговорить и о творчестве его, и об особенностях его рецепции, о том, как он абсолютно, я думаю, против своего желания попал в духовные вожди и патриархи. Ну а что касается вопросов, то я понимаю ваши упреки. Очень многие говорят, что я сосредоточился на форуме и мало отвечаю на письма, поэтому я начну сегодня с писем. Письма гораздо более интересные, чем форумные вопросы, и довольно-таки свежая, довольно нестандартная реакция. Давайте начнем, попробуем с них. «Вы часто упоминаете о том, что Достоевский увидел бесовщину Русской революции, но не увидел ее святости. Не могли бы подробнее рассказать нам, в чем именно заключалась святость и прогрессивность революции, по чьей вине так быстро произошел откат назад, как его можно было предотвратить? Об этом, кстати, получилась бы неплохая минилекция». Роман дорогой, я бы с удовольствием вам подробно рассказал о Русской революции. Из этого получилась бы даже не минилекция, а, думаю, порядочный цикл лекций. Но вы ведь отлично знаете, что я вам отвечу. Зачем же спрашивать? Мне кажется, что святость вообще всегда проявляется в одном — в готовности презреть собственную жизнь и собственное благополучие ради мирового блага или ради чьего-то чужого блага. Было ли это в Русской революции? Да, безусловно. Вдохновлялась ли она великими идеалами и бескорыстными, прежде всего, стремлениями? Да, конечно. Были ли в Русской революции люди, которые пожертвовали жизнью ради блага неведомых будущих поколений? Огромное количество — в диапазоне, скажем, от Софьи Перовской и Евстолии Рогозинниковой до таких персонажей, как, скажем, Дзержинский. Я прекрасно понимаю, что Дзержинский злодей, но понимаю и то, что Дзержинский в своем облике личного абсолютного бескорыстия и постоянного риска, в короткой своей жизни, из которой семнадцать лет прошло в каторге, конечно, некоторые черты святого имеет. При том, что, конечно, имеет и множество черт, как вы понимаете, совершенно патологического… не скажу «садиста», но скажу «инквизитора настоящего». Но инквизиция — ведь она тоже считала себя святой. Она и называлась Святой инквизицией. И очень много было в ее рядах людей, которые, не принимая участия в пытках, действительно искренне полагали, что они изобличают дьявола. Да, в Дзержинском были черты такого католического святого, абсолютного аскета. И многое из того, что он говорил и делал, наверное, может обеспечить ему бессмертие в памяти потомков. Естественно, что в Русской революции всего было довольно много намешано. Но когда я говорю о прогрессе, я имею в виду прежде всего, что Русская революция вдохновлялась идеями отказа от бесконечно централизованной власти, от фактически абсолютной тогда еще, ничем не ограниченной монархии. Она вдохновлялась идеями отказа от бюрократии чудовищной российской, от министерской чехарды, от предательства на всех этапах и на всех этажах власти. То есть своей святостью Русская революция, безусловно, наличествовала; свой прогресс, своя идея прогресса — тоже. Очень многое в Русской революции позволяет о ней говорить как, может быть, о единственном сценарии спасения России вообще, потому что в противном случае в ходе войны просто Российская империя как государство могла быть стерта с карты. Такими идеями вдохновлялись в частности евразийцы-скифы, к таким идеям пришел Устрялов. Поэтому я не стал бы сводить Русскую революцию к ее пыткам, казням, бесовщине и репрессивному аппарату. Очень во многом Русская революция просто спасла и честь, и саму идею России, само ее появление в качестве сверхдержавы. Поэтому, естественно, ту опасность, которую видел Достоевский — опасность шигалё́вщины, ши́галевщины (по-разному ставятся ударения), — эту опасность нельзя не признать. Но нельзя не признать и то, что опасность фашизма он совершенно не увидел, а ведь фашизм очень во многом вдохновлялся именно его идеями. Ну, мы еще к этому вернемся, конечно. «Прочитал «Ледяную трилогию» Сорокина — пришел в некое замешательство относительно концовки. Что хотел сказать автор, изобразив гибель Ледяного братства? Может быть, что не было гибели, а произошло разделение или передача знания о тайне появления Вселенной людям? Ведь корпорация LЕD с ее искусственным тунгусским льдом помогла каждому желающему испытать тот же сердечный разговор, единение. Или что гибели никакой не было?» Дальше вы подробно, Октавиан, излагаете все ваши идеи: «Благодаря поиску нашел ваш ответ слушателю, что «Ледяная трилогия» вам не нравится и что Владимир Сорокин изобрел велосипед. Что вы имели в виду? Может быть, Сорокин пародировал существующую Теорию льда? Можно ли попросить лекцию о творчестве Владимира Сорокина?» Со временем — непременно. Давайте дождемся все-таки появления какой-то сорокинской книги, которая, в отличие от »Манараги», будет принципиально новым событием, определенным поворотом в его творчестве, каким был в свое время «Лед». Что касается «Ледяной трилогии» в целом. Мне она представляется крайне эклектичной. И в каком-то смысле это, понимаете, отход назад на позиции такой довольно наивной фэнтези. Еще раз вам говорю: я не буду углубляться в эту Теорию мирового льда и вообще в фабулы этого произведения — прежде всего потому, что меня это художественно не убеждает. Мне кажется, что Сорокин — гениальный деконструктор чужих сочинений и, к сожалению, довольно наивный строитель собственных фантазий, вторичных по отношению даже к фантастике семидесятых годов. Что касается какого-то нового слова в нем, которое, безусловно, было, мне показалось, что оно есть в »Метели». В »Метели» есть новая интонация, такая неожиданно не брутальная, а сентиментальная. И многое в »Метели» вообще очень актуально и точно угадано. Что касается «Дня опричника» и »Сахарного Кремля» — это мне показалось не удачной попыткой распространить «Князя Серебряного» Алексея К. Толстого на современную российскую историю. Там тоже многое угадано, но угадано в пределах газетного фельетона. Наиболее удачное, на мой взгляд, свершение Сорокина — это «Тридцатая любовь Марины», безусловно «Очередь», безусловно «Сердца четырех» (прежде всего мои претензии к этой книге) и уже упомянутая «Метель». Д.Быков: Очень многое в Русской революции позволяет о ней говорить как о единственном сценарии спасения России Что касается подробного анализа «Ледяной трилогии», то, понимаете, Октавиан, мне представляется, что в данном случае все-таки игра не стоит свеч. Не стоит там, по большому счету, копаться в особенностях этого замысла, потому что сама художественная ткань не такова, чтобы уделять ей столько внимания. «Исполнилось 80 лет поэтке (как она себя называет) Юнне Мориц. Ее пассионарность вызывает уважение. Прочтите что-то из написанного ей на ваш выбор, скажите добрые слова. А может быть, и лекцию по ее творчеству. Николай Мухин». Коля дорогой, не вижу в этом смысле. Понимаете, я-то, в отличие от многих деятелей Русской революции, не свят. Мне не присуще такое всепрощение, которое в последнее время, скажем, выказывает Виктор Шендерович. И если Мориц называет нас с ним «шендербыков» (в одно слово с маленькой буквы), то я не могу в ответ на это читать лекций о ее творчестве. Пусть кто-нибудь другой их читает. Тем более что каких бы добрых слов я о ней ни сказал, она увидит в этом или корысть, или издевательство. У Юнны Мориц есть несколько стихотворений, которые войдут в любую антологию, в любую хрестоматию русской лирики: это и »Талисман», и »Читая греческий кувшин», и »На Мцхету падает звезда», и »Я — черная птица, а ты — голубая», и »Снег фонтанами бьет на углу…». И все это я знаю наизусть. И все это я, к сожалению, должен оставить где-то в той области моего сознания, в которой остался и Крым. Понимаете, как говорил Набоков: «На востоке моего сознания темнеет пятно». Я еще не дошел до той стадии христианского всепрощения, чтобы читать лекции о человеке, который говорил какие-то страшные, лживые гадости обо мне, о моей жене и о моих друзьях, и о моих убеждениях. Юнна Мориц, безусловно, замечательное явление. Замечательное в том смысле, который наши предки вкладывали в это слово: оно очень заметно, очень наглядно, очень показательно. И никто не запретит нам любить эти стихи, читать их и делать из них свои выводы. Но эта столь поучительная литературная карьера, история литературного нонконформизма, который, на мой взгляд, привел к своей противоположности, — это занятие для исследователей будущего, когда эти страсти остынут. Пока же, как мне кажется, самое лучшее, что мы можем сделать, — это пройти мимо, в смущении и уважении опустив глаза. «Как вы относитесь к статье Шукшина «Нравственность есть Правда»?» Я вообще к теоретическим воззрениям и публичным выступлениям Шукшина отношусь с уважением и осторожностью, потому что Шукшин сильнее всего не как публицист, а как художник. «Может быть, он был человек будущего лучшего мира?» Не знаю. Мне кажется, что он был человек той самой советской цивилизации, которая в семидесятые годы мучительно вырождалась. И обратите внимание на эволюцию Шукшина. Я довольно много об этом говорил и писал. Шукшин начинал как благополучный советский герой, как актер на положительные советские роли, как замечательный писатель, который в таких рассказах еще, как «Экзамен», в таких романах, как «Любавины», или в повестях, как «Там, вдали» (это вторая часть «Любавиных», как вы помните), он хотя и с осторожностью, но все-таки нащупывал пути будущего и чувствовал себя на родине вполне органично. Путь Шукшина — это путь от Пашки Колокольникова к Егору Прокудину, от такого парня, простого и наивного парня, которого он писал, конечно, с себя отчасти, хотя отдал Куравлеву, путь к уголовнику, к борцу вроде Разина. И очень жаль, что он своего Разина не сыграл. Хотя по некоторым примерам, по некоторым параметрам можно думать, что это была бы не самая удачная его картина. Но при всем при этом это путь к нервному, одинокому, озлобленному изгою. Он, конечно, чувствовал себя все более чужим в любой среде — и в сельской (о чем собственно «Срезал»), и в городской (о чем его, скажем, «Други игрищ и забав»). И путь Шукшина — это путь от того самого Пашки Колокольникова к Ивану-дураку в довольно страшной и во многих отношениях уже сегодня непонятной, очень глубоко зашифрованной повести «До третьих петухов», вот до того самого Ивана-дурака, которому все помыкают и который никого не любит. Я думаю, что отчасти, конечно, диктовалось такое самоощущение вырождением советского проекта, ну а отчасти — тем тупиком, который он видел в русской цивилизации. И конечно, подход его к Разину в этом смысле глубоко неслучаен. «Сколько можно его шпынять, в том числе и посмертно? Ненавижу за это Горенштейна». Ну, у Горенштейна сказано о нем, видите ли, довольно много злой правды, а много и злой неправды, потому что Горенштейн был болезненно чувствителен к любым формам антисемитизма, в том числе бытового, а самое главное — болезненно чувствителен к национальному вопросу вообще. Горенштейн и немцам многого не мог простить, как вы можете судить по его эссе. Тут, кстати, спрашивают, когда выйдет книга Горенштейна «Улица Красных Зорь». Уже. Вы можете уже ее приобретать. «Я предлагал вам написать когда-то следующую книгу про Шукшина, а теперь думаю, что не нужно. Ничего хорошего не будет. Извините, если резко». Да понимаете, Саша, я и не собирался о нем писать книгу — прежде всего потому, что довольно долго вообще теперь в обозримом будущем не буду писать чужие биографии. Сейчас надо заниматься своей жизнью. И слишком много приходится тратить сил на такие книги. И уж во всяком случае, если бы я на кого-то потратил эти силы, то никак не на Шукшина. Он, конечно, симпатичный мне и интересный мне человек, но есть у меня другие такие персонажи, о которых я бы написал охотно. Например, Капоте. Например, Андрей Синявский. Если я и буду писать чью-то биографию… Ну, сейчас отредактирую книгу об Ахматовой. Если я буду писать чью-то биографию, то уж, конечно, не шукшинскую. Может быть, я бы про шпаликовскую подумал скорее. А вот вам, Саша, я предложил бы написать о Шукшине, потому что мне кажется, что что-то вы о нем такое чувствуете. Во всяком случае, для вас это очень больная и горячая тема. «Как вы относитесь к фильму «American Beauty»? Имело ли место влияние «Лолиты» на создателей фильма? Голосую за лекцию о Кафке». Илья, насчет Кафки — давайте в следующий раз, с удовольствием. Что касается «Лолиты» — не думаю. Ну, то есть «Лолита» повлияла на американскую поп-культуру в целом, образ нимфетки появился, слово появилось, но ведь здесь Кевин Спейси играет совсем другую трагедию. Понимаете, он играет человека… В некотором смысле он играет такую новую «Американскую трагедию» — американскую мечту, растворившуюся в быту, и в некотором смысле даже утраченную. Потому что все эти герои — и сумасшедший полковник, и несчастная девочка, и сын этого полковника, которого он подозревает в гомосексуализме, и мать, вот эта жена героя — все они равняются на те или иные американские мифы, и все понимают полную несостоятельность этих мифов. Герой, у которого единственные счастливые минуты в течение дня — это утренняя мастурбация в душе, о чем там сказано, — это как раз символ человека, равняющегося на утраченные, на выдохшиеся мифы. А новые мифы пока не обнаружены. Рискну вам сказать, что Кевин Спейси всю жизнь, в том числе в »Карточном домике», играет, как мне представляется, вот эту трагедию романтического сознания, которая ориентирована на мифы, а мифов больше нет. Что с ним может случиться в результате утраты этих базовых мифов — это он показывает в том числе у Финчера в »Семи». Я, пожалуй, согласен, что «Семь» (ну, так сказал Андрей Кончаловский, а я думаю, он понимает в этом) — это все-таки самое страшное произведение в американском за последнее время масскульте. «Слышали ли вы о певице по имени Монеточка? У нее очень остроумные песни, их уже немало, и все они примерно одного уровня». Ну, естественно, слышал. Я даже помнил когда-то, как ее зовут. У нас с сыном был о ней диалог в »Новой газете». Я пытаюсь там следить за какими-то новыми явлениями. Вот он мне про Монеточку и рассказал. Хорошие данные у девочки, смешные довольно песенки — очень бедные в поэтическом отношении, но веселые. Я вообще с большой любовью и с большим интересом слежу за тем, что делают нынешние пятнадцати-двадцатилетние, и многажды об этом говорил. «В чем обаяние фильма Питера Богдановича «Последний киносеанс»?» Знаете, наверное, в том же, в чем и обаяние «Кинотеатра «Парадизо» Джузеппе Торнаторе, одной из моих любимых картин, — я думаю, в ощущении, что время кино как серьезного искусства и время жизни как серьезного вызова заканчивается. Тогда так казалось. Потом, естественно, постмодернизм в очередной раз обманул — и люди поняли, что серьезные вызовы не сняты. Но Богданович весь — и »Бумажная луна», и »Последний киносеанс» — он именно об утрате, на мой взгляд, вот этого нерва, вот этого стержня жизни. А оказалось, что этот нерв еще о-го-го. Ну и просто обаяние в том, что… А в чем собственно? Ну, хорошо сделанная картина. Я помню, что мне Александр Александров сказал, что вот лучшие фильмы последнего времени — это «Бумажная луна» и »Последний киносеанс». Они трогательные. И действительно, как и кино самого Александрова, они удивляют какой-то такой инфантильной серьезностью. «Читали ли вы Рю Мураками? Если да, то каково ваше мнение о его творчестве?» Стараюсь не отзываться о людях, которые не произвели на меня серьезного впечатления. Ни Рю, ни Харуки Мураками почему-то не произвели во мне никакого потрясения. Наверное, надо вернуться к их сочинениям когда-нибудь. А может быть, и не нужно. Все любить невозможно. «Хотелось бы и вас увидеть с лекцией в Пензе». Я много раз бывал в Пензе. Там, если помните, происходит значительная часть действия «Остромова». Я ездил туда и материал собирать, и с людьми общаться. Обращаемся на сайт pryamaya.ru, пишем. Я всегда с удовольствием к вам прискочу. «В ответ на очередное упоминание Набокова в одном ряду с Борхесом и Роб-Грийе Владимир Владимирович саркастически заметил, что чувствует себя Вараввой, распятым между двух Христов». Не совсем так. Он говорил: «Чувствую себя разбойником между двумя Христами. Весьма довольным разбойником», — добавляет он. «Он считал, что никакого нового романа нет, а есть гениальный писатель Роб-Грийе и кучка удачливых коммерсантов от литературы, которые используют его достижения. Согласны ли вы с этим?» Прежде всего, я не могу согласиться с тем, что Роб-Грийе — гениальный писатель. «Прошлым летом в Мариенбаде» — замечательный фильм Алена Рене, в котором действительно есть определенная таинственность, есть определенное ощущение новой формы, но читать это произведение Роб-Грийе, воля ваша, я совершенно не могу. Вы знаете, что у Набокова к литературе было очень простое требование: чтобы там было как можно меньше диалогов. Ну, в этом смысле — да, пожалуй. Но если говорить о Роб-Грийе всерьез, то и новый роман — в значительной степени миф (как, кстати, и новая волна в кинематографе), и гениальность Роб-Грийе тоже. Само отношение Набокова ко всем художественным объединениям, манифестам, теориям и так далее мне скорее симпатично. В свое время Пастернак Вознесенскому говорил: «Классифицировать поэтов по направлениям — все равно что делить воздушные шары по дырам в потолке, которые не мешают им взлетать». Действительно, такая довольно большая дыра в потолке, как новый роман, одно время существовала. Но туда подпадали такие разные люди, как… я не знаю… ну, Натали Саррот, например. Есть люди, которые позднюю Эльзу Триоле с ее «Великим никогда» причисляли к новому роману. Аксенов сказал очень просто: «Нового романа никакого нет, а есть просто романы, которые невозможно читать». Хотя у него был собственный подход к полифоническому роману, и тоже это было, на мой взгляд, довольно произвольно. Ну, то есть, грубо говоря, невозможно по направлению судить о качестве текста. В этом смысле я с Набоковым, конечно, глубоко солидарен. «Как вы относитесь к творчеству Стэнли Кубрика? Какой его фильм считаете худшим и лучшим?» Лучшим? Очень трудно сказать. Ну, пожалуй, все-таки… ну, во всяком случае из того, что я видел, все-таки это «С широко закрытыми глазами», потому что он самый волшебный, самый неоднозначный. «Сияние» мне не нравится совсем. «Лолита» — прелестная картина, но сильно уступающая роману. «Спартак» — выдающееся произведение, но слишком носящее на себе отпечаток голливудского большого стиля. Очень хороший фильм «Доктор Стрейнджлав», который, правда, страшно рекламировать, потому что его так любит Оливер Стоун, и даже вместе с Путиным они его просмотрели. В любом случае Стэнли Кубрик представляется мне одним из благороднейших голливудских режиссеров, одним из замечательных мыслителей в области кино. Да, пожалуй, «Космическая одиссея», последние минут сорок, потому что, понимаете, в »Космической одиссее» мне нравится главным образом ее стилевое влияние. У нее масса же последователей. И Тарковский в »Солярисе» пытается, конечно, перекубрить Кубрика, переиродить Ирода. И мне кажется, делает это более удачно. В »Космической одиссее», начиная с ее вот этого «Так говорит Заратустра» музыкального, слишком много пафоса, слишком много расплывчатой такой патетики. И наверное, многовато опять-таки размытости, потому что очень конкретный и очень сухой роман Кларка превратился там в такую кинопоэму о космосе, о будущем. Но потом последние сорок минут «Космической одиссеи» с ее загадочностью и гениальная сцена выключения компьютера (помните, когда он на наших глазах деградирует, как живое существо) — наверное, все это заставляет увидеть в этой картине очень многие великие намеки, великие жанровые открытия. Д.Быков:Искусство зарабатывать никогда не казалось мне главной добродетелью При этом Кубрик мне нравится особенно тем, что он пришел в искусство… Как бы сказать? Ну, в искусство кино во всяком случае. Пришел из живописи и фотографии, поэтому его отношение к изображению другое, не такое функциональное, оно такое сакральное по-настоящему. Он поэт в кино, и поэтому, конечно, невозможно его не уважать. «В своих лекциях о Бродском, — Миша спрашивает, — вы часто даете ему не самые лестные оценки относительно его стратегии. Вам она, видимо, не близка, — не близка совершенно. — Как вы относитесь к его творчеству? И считаете ли заслуженным присуждение ему Нобелевской премии?» Миша, я, слава богу, не являюсь инспектором по делам Нобелевского комитета, чтобы говорить: а вот, скажем, Елинек зря дали, а Бродскому не зря дали, а лучше было бы дать Петрушевской, как я думаю, и так далее. Это мои частные мнения. В любом случае Бродский — это достаточно масштабное явление в истории поэзии мировой, чтобы претендовать на упомянутую премию. И мне кажется, это опять-таки не вопрос заслуженности… А, вот пишут, что «Космическая одиссея» была написана после того, как был написан сценарий и вышел фильм. Ну да. Но тем не менее роман суше и конкретнее — вне зависимости от того, что и как было написано. В любом случае они выдумывали это вместе, но Кларк был картиной не очень доволен и говорил об этом мне (потому что мне-то повезло Кларка видеть). Он сказал: «Это не совсем то, что мы придумали». И наверное, это действительно так. «С большим трудом продрался сквозь монументальный труд Пике́тти… Пикетти́ «Капитал в XXI веке». Само по себе удивительно, что такая специализированная и педантично написанная политэкономия с предложениями в половину листа стала мировым бестселлером. Но главное — удивлен упоминанием повести Алексея Толстого «Ибикус». Это интеллектуальная редкость? Или Алексей Толстой — признанный классик нашей литературы в Европе? Если этот интерес проявился там, то чем он разбужен?» Понятно, что «Ибикус» — это очень популярное сочинение. Многие считают его лучшим текстом Толстого, потому что Толстой первым подошел к тому изображению авантюриста, которое стало впоследствии главной темой двадцатых годов. Ведь шок двадцатых в том, что вместо пролетария появился авантюрист, герой-трикстер. Может быть, в этом смысле он привлек и Пикетти. Насколько это известно в мире? Это очень известно в мире. И это действительно одна из выдающихся книг о постгражданской войне. «Есть ли стилистическое сходство между последними сорока минутами «Одиссеи» Кубрика и последней серией «Твин Пикс»?» О да! правильный вопрос. Об этом влиянии поговорим чуть позже. РЕКЛАМА Д. Быков ― Продолжаем разговор, отвечаем на письма. «Что вы думаете о европейской и тем более американской левотне? Антиглобалисты в Гамбурге, отдельные персонажи в Европе, — имеется в виду, наверное, Глюксман покойный, — они ведь хуже крайних правых. Им бы в Северную Корею — сразу бы протрезвели». Саша, хорошо бы. Но дело в том, что к левакам я отношусь лучше, чем правакам. Наверное, потому что левакам более склонна, более присуща, более органична для них самокритика, а правакам — самоупоение. Если мне предложат выбирать между такими крайне левыми, как Че Гевара и такими правыми, как, скажем, Айн Рэнд, либертарианка, я выберу Че Гевару. Хотя кому-то ближе, безусловно, «Атлант пожал плечами» — как, собственно, и следовало бы переводить название. У меня есть определенное на этот счет самооправдание, знаменитая фраза Леонида Филатова, мне когда-то тоже в интервью сказанная, и с тех пор ставшая довольно популярной: «Художнику проще и правильнее быть левым, потому что сердце слева». Не знаю, это тоже, конечно, социальная демагогия. Я не думаю, что Северная Корея левое государство. Государство, в котором все блага узкому слою царьков и главному царьку, а все проблемы народу — оно вряд ли может быть названо левым. Если уж на то пошло, в качестве такого левого государства можно рассматривать Советский Союз конца двадцатых, второй половины двадцатых, даже, может быть, начала двадцатых, а потом уже, конечно, Сталин — абсолютно правый тех времен и по тем масштабам. Но в России эти вещи традиционно путаются. Не нравятся вам леваки — могу их понять, могу и вас понять. Как мы уже знаем из разговора об Алексиевич, в данном случае понять — не значит простить, значит — я понимаю вашу логику. Но терпите меня такого, какой я есть, ничего особенно хорошего, конечно, во мне нет, но все-таки мне кажется, что левачество таит в себе — во всяком случае для художника, для индивидуума, а не в масштабе мировой революции — таит в себе меньше опасностей, чем правачество. У правачества есть риск самоупоения. «Возможно ли, что Хлестаков тоже плут? Он и чудеса тоже делает, правда, исключительно для себя, присутствует и дорога». Конечно, Хлестаков типичный трикстер, и сама идея пьесы подводит к его смерти и воскресению. У меня есть ощущение, что Хлестаков в предельном своем развитии приводит к Чичикову, а Чичиков и есть абсолютно классический плут, трикстер, русский Одиссей и так далее. Кстати, и смерть и воскресение тоже входит определенным образом в его парадигму. Я абсолютно уверен, что Чичиков в конце должен был бы переродиться. «Как вы относитесь к творчеству Рустама Хамдамова, смотрели ли »Мешок без дна»?» Не смотрел «Мешок без дна», видел предыдущую работу, «Яхонты», и эти «Бриллианты». Там несколько было этих минеральных вещей, на кинофестивале в Самаре я это видел на табаковском. Как отношусь к творчеству Рустама Хамдамова? Он, по-моему, замечательный художник. Есть очень сильные и страшные по-настоящему эпизоды в »Анне Карамазофф», в той версии, которая ходит по сети. Но мне не нравится опять-таки жизненная стратегия этого персонажа — это позиционирование себя в качестве гения, определенная эклектика, избыток предметов в кадре, который так заметен уже в фильме «В горах мое сердце», который я тоже как-то смотрел. Он же сохранился, в общем, там. Замечательный, конечно, эпизод, когда он едет в телеге и играет на рояле. Но в принципе Хамдамов мне не близок, и культ Хамдамова мне совершенно непонятен. Я хорошо помню, как рассказывали мне Дунский и Фрид, рассказывал Фрид, как пришел к ним Хамдамов и стал им заказывать сценарий, и не мог объяснить, чего он хочет. Боюсь, что и здесь, примерно во всех его картинах, та же история. Он блестящий книжный иллюстратор, замечательный художник по костюмам, но собственно кинематографом, на мой взгляд, это называться не может. Отношение мое к фильму «Мешок без дна» самое скептическое. Мне кажется, что это к киноискусству не имеет никакого отношения. А кому-то, например, Владимиру Хотиненко, это кажется великим киноискусством, и эти люди в своем праве. Но вы спросили меня — я вам честно ответил. «Леваки — лицемеры. Когда приходит время зарабатывать, они сразу надевают галстучки». Не могу не согласиться с вами, но искусство зарабатывать никогда не казалось мне главной добродетелью. У меня совершенно другие представления. «Расскажите свои впечатления и соображения о тетралогии Рамы». Нет у меня таких соображений, мне надо долго думать, прежде чем их сформулировать. Я вообще не очень хорошо разбираюсь в некоторых текстах, и всегда это честно признаю. «Скажите несколько слов о творчестве Сигизмунда Кржижановского, редко упоминаемого, почти забытого, несмотря на недавно изданный шеститомник. Спасибо». Спасибо и вам. Кржижановский представляется мне (собственно, у меня последняя часть нового романа о нем, условно говоря) чрезвычайно интересным и трагическим плодом своей эпохи. Как всякий писатель, существовавший без читателей, почти без общения, он довольно герметичен, он варится в кругу своих приемов. Фантазия его мне кажется все-таки слишком абстрактной, и »Клуб убийц букв» — замечательная идея, но слишком это, понимаете, пахнет ранними Серапионами и немецким романтизмом. Он продолжение вот такой очень существенной, очень важной для русского искусства фантастической десятых-двадцатых годов, продолжение Чаянова, Скалдина, в какой-то степени даже и Пимена Карпова — продолжение такой потайной фантастики, странной фантастики, социальной, конечно, во многих отношениях, довольно протестной и так далее. Это все в русской литературе отражало сюрреализм русской революции, с этих странных сказок начинал Каверин. Вообще у Серапионов, у Лунца этой острой, несколько книжной социальной фантастики было довольно много. Вот лунцевскую «Вне закона» надо рассматривать, конечно, в том же ряду, что и фантазии Кржижановского. Д.Быков: Меня интересуют подпольные люди — люди, жившие в СССР и не бывшие в СССР частью общества Но поскольку это писатель, который вынужден был сотрудничать на »Ленфильме» и на «Мосфильме», подрабатывать поденщиной, писать диалоги, писатель, который ни одной книги, кроме какой-то совершенно левой брошюры, не издал при жизни, писатель, который прожил в забытьи и достоверные факты его жизни неизвестны, и осталась только гора этих его самоотверженных трудов — он, конечно, от этой подпольности много проиграл. Из шеститомника Кржижановского, мне кажется, можно было бы отобрать один том замечательной прозы. Кстати, его довольно высоко оценил Андрей Синявский. Меня интересуют вообще подпольные люди — люди, жившие в СССР и не бывшие в СССР частью общества, люди, умевшие находиться вне народа. В этом смысле Голосовкер с его сожженной рукописью, Даниил Андреев, мой самый любимый герой, чаще всего меня вдохновляющий, много раз у меня появляющийся, ну и разные таинственные персонажи, которых то и дело упрекают в стукачестве, потому что в определенном смысле они были подпольными людьми, и ими владели подпольные страсти — я не буду их называть, чтобы не подливать масла в огонь этих споров — эти люди меня интересуют бесконечно. Собственно, об этих людях я в основном и пишу, они есть главные герои, скажем, «О-трилогии» и других всяких замечательных сочинений, не только моих. Они очень волнуют воображение современного человека. Как можно жить в абсолютно тоталитарном советском обществе — а Кржижановский свои лучшие тексты создал в тридцатые годы — и не зависеть от этого общества? Вопреки ленинской формуле, оказывается, можно жить в обществе и быть вне его. В этом смысле вне зависимости моего отношения к творчеству Кржижановского он представляется мне героем, личностью героической. А что у него, понимаете, такая действительно довольно странная фантастика — ну видите, это как сказано у Льва Толстого: «Лицо у него было цвета ростков картофеля, проросших в подвале». Вот это ростки, проросшие в подвале. Отсюда бледность, абстрактность, стилистическая острота при сюжетной незамысловатости, и так далее. Хотя, конечно, нельзя его не уважать. «Мне кажется, что суть фильма «Весна на Заречной улице» — несовместимость людей разных социальных групп. Об этом ли картина?» Нет, конечно. Видите ли, Хуциев этой темы не касался, мне кажется, до »Июльского дождя». У меня есть ощущение, что эта тема в искусстве пятидесятых годов намечена еле-еле, и совсем не в таких фильмах, как «Весна на Заречной улице». «Весна на Заречной улице» о другом, она о том, как пробуждается в человеке интеллект под действием чувства. Понимаете, ведь эта его любовь к этой училке превратила его в совершенно другого человека, героя Рыбникова. Потому что он был такой советский типаж простой, но с ним случилась трудная любовь, и в нем проснулись и сомнения, и мысль, и сложность, и борение. Вот о чем «Весна на Заречной улице», это фильм о феномене оттепели и о влиянии этой оттепели на умы — вот это самое для меня главное. А несовместимость социальная — какая же там несовместимость? Они вполне оказались совместимы. Вообще тут замечательный вопрос: «Известны ли вам случаи, когда бы глупый человек стал умным?» Известны, но, разумеется, не под влиянием чтения. Помните, у Киры Муратовой в »Коротких встречах» замечательный диалог, девочка говорит: «Зачем вы стали мне давать книжки? В результате я от своих отстала, а к вам, умным, не пристала». Она и так, и до этого была нестандартной, она задумывалась, но просто читая книги, ты не можешь перейти ни в другой класс, ни в другой тип. Это на человека влияют другие вещи, сложная эмоция влияет на него. Мне известны люди, которые под действием любви поумнели. Я вам даже скажу, что в искусстве тоже этот феномен отчасти отыгран. У нас есть актер этой темы — это Мерзликин, потому что Мерзликин всю жизнь играет простых типажей, с которыми происходят какие-то внутренние эволюции трагические, в результате которых они неожиданно умнеют — умнеют сердцем, потому что они перестают принимать простые решения. Я бы сказал, что оба Панина — и Алексей, и Андрей (Панин Андрей, царствие ему небесное) — это тоже актеры этой темы. Вспомните лицо Панина в финале «Водителя для Веры», когда этот чекист вдруг пожалел этого мальчика и вдруг перескакивает через это. И Алексей Панин — актер этой же темы, если бы не его вечные эскапады и не довольно печальная его личная история, это был бы очень крупный актер, понимаете? Во всяком случае, больше бы внимания обращали на крупность этого актера. Вот например, Сергей Бодров в »Брате» не эволюционирует, на мой взгляд, хотя там есть одно сложное переживание, которое он реально проходит — это когда эта его возлюбленная, водительница трамвая, начинает защищать от него своего пьяного сожителя. Это совершенно алогично, и это его потрясает, он начинает задумываться о том, что такое любовь. Но это не происходит на уровне глубокого внутреннего потрясения, это герой, который не может измениться. Он может погибнуть, но не может измениться. А вот такие персонажи, как герои Мерзликина в замечательном фильме «Качели», они проходят через это. Там ему повезло столкнуться с женщиной, про которую говорят «тело не по душе» (это цитата из горьковской «Мальвы»). Ему повезло увидеть женщину не умную, но сложную. Это бывает, такой femme fatale, но пролетарский. Голубкина замечательно это играет. И он блестяще вместе с ней в дуэте изображает это усложнение простых, элементарных по сути людей, они на наших глазах расслаиваются, растут, ломаются. И у нас получается в результате кино про то, как любовь ломает, выпрямляет, в каком-то смысле калечит человека, но превращает его в более сложное существо. Проще всего поумнеть под действием любви. Иногда под действием сострадания, очень часто под действием чуда, потому что чудо, как мы знаем — это главный способ воспитания. «Расскажите, пожалуйста, про Егора Летова». Я не настолько специалист в жизни и судьбе Егора Летова, чтобы про него рассказывать. Я думаю, что Егор Летов во многих отношениях — это пример того же самого человека, который и был изначально довольно примитивным нонконформистом, но потом под действием… Каких много было тогда в свердловском роке и вообще в Сибири, на Урале, это такой тип провинциального нонконформиста, провинциального гения. И с Ильей Кормильцевым, например, это случилось гораздо нагляднее, потому что Кормильцев никогда не был простым, он всегда был сложным, он изначально интеллектуал, переводчик с итальянского, знаток европейских текстов, экспериментатор с сознанием и так далее. Летов был, мне кажется, попроще, но и с ним под действием тогдашних обстоятельств стали происходить вот эти усложнения: он превратился в другого человека. Другое дело, что Летов (здесь я согласен с Лимоновым) был человеком очень черной энергетики, очень темных страстей, таким отрицателем. В нем рок явил себя, что ли, в таком моррисоновском варианте, наиболее радикальном — живи быстро и умри молодым. Ну, он и умер очень быстро, и люди вокруг него тоже гибли, их косило. И я думаю, что, скажем, для Янки Дягилевой их знакомство оказалось роковым. Потому что Янка по природе своей, как мне кажется, была человеком скорее добрым, сентиментальным и, страшно сказать, домашним, поэтому ее эта бродячая жизнь, мне кажется, добивала. Но, с другой стороны, она привела ее к невероятно яркой такой вспышке реализации. Башлачева это убило тоже. В принципе мне кажется, что у Летова при его колоссальной музыкальной одаренности — а некоторые его песни, такие как «Евангелие», они просто запоминаются мгновенно — мне кажется, что у Летова был некоторый недостаток внутреннего баланса. Он был, что ли, недостаточно знаком с мировой культурой, чтобы эта культура могла его уравновесить и в какой-то момент спасти от затягивающих его, как воронка, всяких темных негативных энергий. Не люблю слово «темная энергия», но в данном случае говорю именно о негативизме, полном неверии в жизнь, о полном презрении к ней. Думаю, что у Летова были выдающиеся работы, такие как альбом «Звездопад». Стихи его мне не нравятся совсем. Но он был умный и очень честный, и трагически и гениально одаренный человек. Кроме того, мне особенно приятно, что он хвалил книгу «ЖД». Людей, которые сразу после выхода начали понимать и любить эту книгу, было немного, и для меня когда-то слова его поддержки значили колоссально много. Не говоря уже о том, что мне ужасно нравились его некоторые песни из альбома «Сто лет одиночества». «Очень мне интересна судьба Артура Макарова. Приемный сын Герасимова, сценарист «Колье Шарлотты» и »Золотая мина», его таинственная гибель в девяностые. Люблю его сценарии». Да, судьба Артура Макарова была чрезвычайно интересной, и я думаю, что отчасти беда была в том, что он, прирожденный прозаик, работал в кино. В кино у него не очень получалось, потому что такие фильмы, как «Приезжая», выходили достаточно примитивными в результате. Я Артура Макарова не то чтобы знал, я видел его, но я о нем много знаю, много о нем слышал. И это из тех фигур, которые не могут не волновать, конечно. Мне думается, что его охотничья проза и вообще его проза была интереснее. Если бы можно было выжить в девяностые годы писательством, то конечно, не было бы этой ранней гибели трагической, и всей его личной катастрофы. Ищу другие вопросы, подождите минуту, их достаточно много. Спасибо еще раз за всякие разнообразные благодарности. «В лекции про Маркеса, сравнивая «Любовь во время чумы» с »Адой» Набокова, вы сказали, что именно фанатическая привязанность может спасти от ужасов вокруг. Однако в лекции про Лолиту вы осуждаете любовь Вана и Ады. Нет ли здесь парадокса?» Никакого парадокса нет. Дело в том, что в любви Вана и Ады, шлюшки Ады, как назвал ее Набоков, и демона Вана, в основе этой любви все-таки эгоцентризм колоссальный и похоть. А в основе любви в »Пире во время чумы» совсем другие вещи, гораздо более глубокие. Понимаете, похоть иногда делает из человека зверя, а иногда — ангела. Об этом еще Розанов много раз говорил. Вот мне кажется, что Ван и Ада — это как раз демонические персонажи, и это попытка Набокова разобраться с демоническим началом в себе, началом, которого он не любил и не принимал. Ван не принадлежит к числу набоковских любимцев. Отсюда, кстати, главная примета демонических мужских персонажей — волос, которым этот персонаж порос крайне густо. Обратите внимание, что персонажи такие, как Годунов-Чердынцев, с его темной дорожкой от пупка — они тоже отличаются этой же мрачноватой волосатостью. Годунов-Чердынцев, конечно, не главный герой «Дара», о чем я много раз говорил. Конечно, Чернышевский в жизни Чернышевского несомненно более притягательный персонаж, чем автор. «О чем «Просвечивающие предметы» Набокова? О путешествии души на тот свет, и вообще о том, как для души вся земная реальность постепенно становится просвечивающей». Ну, это не самое сильное его произведение, вообще не роман, а новелла, которая вдобавок провалилась довольно быстро в читательском мнении и в продаже. Ему надо было по договору выдавать на-гора почти ежегодную книгу, и в результате он иногда писал вещи, на мой взгляд, такие как «Взгляни на арлекинов!» или «Прозрачные предметы» — вещи старческие, вещи уже гораздо менее серьезные. Вот обещал быть интересным роман «Происхождение Лауры». В принципе «Просвечивающие предметы» — это о той эволюции, когда для продвинутой души или для души, уже вылетевшей из тела, прозрачным становится мир. Интересно, что это довольно сильно совпадает с просвечивающим миром в рассказе Синявского «Ты и я». Думаю, что Набоков читал этот рассказ, потому что следил за судьбой Абрама Терца. «В некоторых своих лекциях вы упомянули о художественном даре Бунина. В чем он заключался?» В острейшей пластической изобразительности и в почти поэтическом лаконизме. Такие рассказы, как «Красавица», или «Роман горбуна», или «Телячья головка», по одной страничке буквально — это шедевр лаконизма, по-настоящему на грани лирики. Другое дело, что, еще раз повторю, за этой цветистой изобразительностью мы очень часто забываем, что Бунин совсем не психолог, и уж тем более совсем не социальный мыслитель, но нельзя от него требовать всего. Бунин действительно гений сухой кисти, сухого краткого очерка, и конечно, невероятного, пронзительного ощущения хрупкости, краткости, обреченности жизни. Здесь ему равных нет. «Если Воланд — странствующий трикстер, то где он воскресает?» Мне очень приятно, что вы за этой моей трикстерской идеей так следите и за этой теорией. Он воскресает постоянно, потому что он постоянно пропадает с земного плана на небесный. И вся его свита, обратите внимание, воскресает в новом облике — как Маргарита воскресает, лишившись ведьминского косоглазия, так Азазелло превращается в демона пустыни, так и Бегемот, и Коровьев превращаются в рыцарей, шутов, персонажей романтических, средневековых. И сам Воланд чудесно меняется. Смерть и воскресение — это и есть уход из одного плана реальности на другой. «Считаете ли вы, что в наше время можно придумать оригинальные нарративы? Ведь практически все повествовательные техники уже созданы в прошлом». Ничего они не созданы, напротив, мне кажется, что главный нарратив нового времени будет заключаться именно в том, что повествование будет происходить на двух планах; часть повествования будет происходить в той темной материи, которую мы не видим, не замечаем. Иногда в наш мир попадают посланцы из этой темной материи, например, женщина из Исдален или мужчина из Сомертона. Иногда наши современники уходят в темную материю, как в перевале Дятлова. Ну, это мои домыслы, мои повествовательные стратегии. В любом случае литература будущего будет связана с описанием людей, живущих на разных планах бытия, на разных его этажах. Соответственно, они будут разными и стилистически. «Что бы вы посоветовали почитать у Шишкина?» Думаю, что «Взятие Измаила» в наибольшей степени, и конечно, эссе о Вальзере, потому что как эссеист он, мне кажется, не уступает себе как прозаику. «Набоков в своих лекциях о Достоевском противоречит себе, говоря, что Достоевский не может увлечь читателя ни персонажами, ни сюжетом, однако в той же лекции он называет Достоевского мастером закрученного сюжета». Д.Быков: Система уже проиграла, уже мыслями никто не управляет, да собственно и страной уже никто не управляет А здесь, по-моему, нет никакого противоречия. Да, закручен, но этот сюжет в большинстве случаев оставляет читателя равнодушным. Мы любим Достоевского не за его фабулы, по большей части детективные, мы любим его как раз за удивительную тонкость, за психологическую проникновенность при изображении всякого рода низких страстей, в особенности при изображении подпольного человека, который высший сок своей жизни извлекает из унижения. Строго говоря, за это мы Достоевского и любим — за открытие подпольного типа. «О чем и зачем написаны «Случаи» Хармса, я не понимаю». Вернемся к этому разговору, Сергей, через три минуты. НОВОСТИ Д. Быков ― Ну что же, давайте вернемся к разговору. В данном случае, конечно, о Хармсе. Понятное дело, что когда вы говорите насчет хармсовской эстетики, надо понимать, что Хармс — это, на мой взгляд, такой русский Кафка, который исследовал именно психологию человека, поставленного в условия тотальной несвободы. Чем отличается реальность XX века от реальности века XIX? Оказалось, что бессмертие души, личность, драгоценность человеческой жизни — это не такие уж абсолютные материи. И вот герои Хармса — это двухмерные люди в двухмерном мире, которые помнят о своей трехмерности, но помнят рудиментарно. На самом деле они сведены к абсолютной плоскости. И вот эти плоские люди, которых не жалко, у которых нет особых примет, у которых нет бессмертия — они и являются героями «Случаев». Это такая новая реальность, которая схлопнулась. Помните, там жил человек, у которого не было ни глаз, ни головы, даже был ли он рыжим — тоже непонятно. «Уж лучше мы не будем о нем говорить». Или «Вываливающиеся старухи», или «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорошивает человека, к ней неподготовленного»: «Я писатель». — «А по-моему, ты говно!» И театр, в котором нас всех тошнит, о чем бы мы ни попытались заговорить. Это человек, поставленный в условия плоскости, но еще помнящий о своем объеме. Примерно в таких же условиях живут герои, например, «Процесса». Понимаете, этих людей словно вложили в книгу. Не случайно появляется в это же время у Лорки, тоже великого сюрреалиста, вот этот образ велосипеда Бестера Китона, велосипеда, который можно вложить в книгу, плоского человека, экранного человека. И Бестер Китон именно играет, на мой взгляд, всегда — как и Чаплин, кстати говоря, как и Гарольд Ллойд, как все великие комики начала века — играет эту трагедию человека, перемещенного на плоский экран, перемещенного в плоскость. «Что вы можете, еще раз тетралогия о Раме Кларка и вообще про эволюцию представления о высших силах в романах Кларка». Знаете, я еще раз говорю, Кларка не настолько помню. Мне надо это перечитывать. «Помните ли вы тот факт, что «Одиссея-2010″ была некоторой диверсией? Все имена и фамилии советского экипажа — это имена советских диссидентов». Ну как же, конечно, помню. Орлов, еще бы не помнить. На этом фоне даже был скандал в »Технике — молодежи», когда ему прервали печать романа в журнале в восьмидесятых годах. Пришлось извиняться на страницах журнала. Да, это была такая диверсия, широко известная. Это был один из способов напомнить об участи советских диссидентов. «Унынию как греху на альбоме «Семеро смертных» посвящена песня Летова «В небо по трубе». Есть ли у вас мнение на этот предмет?» Нет, об этой песне ничего судить не могу, под рукой нет текста. «Летов — это зло, даже в подростковом возрасте я его не любил, подспудно чувствуя, что что-то в нем не так. Это все одна линия: Лимонов — Летов — Прилепин. Война, два миллиона переселенцев, четвертый год войны. У меня нулевая терпимость к красно-коричневым». Знаете, вы Летова не записывайте в красно-коричневые. Летов эволюционировал. Я думаю, что и Прилепин эволюционируем. И если прилепинская эволюция предсказана им самим в романе «Черная обезьяна», который собственно описывает как раз распад и деградацию, то Летов усложнялся, мне представляется, и улучшался. Я думаю, что нынешний Прилепин показался бы себе когдатошнему тоже безнадежно плоским и ужаснулся бы тем колонкам и интервью, которые он пишет сегодня. Прежде всего потому, что это и чудовищно стилистически. Думаю, что по морали он бы с собой договорился, а вот по стилю — думаю, здесь процесс необратимый. Что касается Летова, то его как раз усложнение и его разлад с Дугиным, и его отход от дугинства и прохановства — это тоже явления, весьма значимые, Летов эволюционировал, мне кажется, со знаком плюс. Хотя я тоже очень настороженно всегда к нему относился, с известной долей, не скажу, конечно, брезгливости или подозрительности — это слишком сильные негативные слова, но с известной долей такого отстраняющегося сострадания. Потому что для меня это был человек принципиально мне чуждый, хотя и талантливый, и чрезвычайно симпатичный. «Мне нужен читатель. Сеть не беру, важно, чтобы было лицо. И мне от вас хочется услышать пару предложений о моих вещах». Знаете, Паша, я не могу вам этого гарантировать. Если я прочел и не ответил, то есть если вы прислали, и я не ответил, значит, меня, по всей видимости, не увлекло. Обычно, если увлекает, я все-таки пару слов пишу. Но я еще раз говорю, у меня очень пристрастный, очень относительный вкус. И на мой вкус равняться не следует, мне интересно немногое. «Посоветуйте большие литературоведческие работы об американской или западной литературе XX века, написанной легко». Ну как легко? Вот это триединство, три великих «З» нашего журфака — Засурский, Западов, Зверев — наверное, лучшие люди, которые писали о литературе, во всяком случае американской, XX столетия. И конечно, Тугушева и Бернадская, из тех литературоведов, которые писали предисловия, составляли антологии, публиковали рецензии и так далее. «Есть ли художественные книги о жизни Пушкина, где он не статуарный, а живой человек?» Нету, и откуда взять? Понимаете, фигура такого уровня, как Пушкин, для ее описания должна предполагать человека, не меньшего дарованием, не меньшей универсальности. Ни у Ходасевича не вышло, у Тынянова — там, конечно, роковая болезнь помешала, но я думаю, что Тынянов все равно не мог бы этого сделать. Написать о Пушкине может конгениальный ему поэт. Вот вам творения Пушкина, в которых он остался, и в том числе автобиографические сочинения, там он остался живым и совсем не статуарным, а очень, наоборот, движущимся, очень разнообразным человеком. «Смотрел встречу с вами на »Кактусе». Спасибо. Не допускаете ли вы такого развития событий, что президентских выборов 2018 года просто не будет? Необходимый контекст и необходимые законы для этого будут подготовлены, если подавляющее большинство попросит остаться у руководства, выступить гарантом в условиях обострившейся внешнеполитической и внутренней ситуации». Допускаю, но это очень маловероятно, потому что здесь будет серьезный недостаток легитимности, в том числе внутренней. Допускаю ли я, что выборов 2018 года не будет? Допускаю. Допускаю ли я разные катастрофические сценарии летом 2017 года и осенью в особенности? Допускаю все. Понимаете, август у нас традиционно бурный месяц. Допускаю ли я, что выборы пройдут совершенно благополучно и никого не заденут, не затронут, и будем мы гнить еще шесть лет совершенно спокойно? Все разговоры об устойчивости системы кажутся мне довольно-таки наглядным лукавством. В каком смысле она устойчива? В том, что можно гнить еще долго? Да, наверное, устойчива. Но так исторически это очевидно же, что система уже проиграла, уже мыслями никто не управляет, да собственно и страной уже никто не управляет. И под этой гнойной коркой, которая наросла, происходят процессы стихийные и довольно бурные. Одна из отличительных черт (я об этом сейчас говорил довольно много за последнее время) эпохи — то, что эта новая молодежь, это новое поколение, оно тоже ушло с видимого плана. Они иногда напоминают о себе, выходя на поверхность во время протестных акций, уличных акций, каких-то масштабных сотрясений, и так далее. Но в принципе они свое дело делают тихо, и однажды мы просто, как Банев в финале «Гадких лебедей», возьмем и проснемся в другом обществе, которое они за это время построили. Я вполне допускаю, что смена режима произойдет мягким способом, но тихо. Мы этого просто не почувствуем. Это очень хорошо описано у Аксенова: «Мата своему королю он не заметил». Вот и в России нынешней уже не заметили мата своему королю. Ну, умирающая система очень часто теряет чувствительность, поэтому уже и сейчас это совершенно другая страна. Считать себя ее хозяевами могут лишь очень недалекие люди, на самом деле она вовлечена в гораздо более сложные, гораздо более величественные и загадочные процессы, чем противостояние левых и правых, или «Новороссии» и »русского мира» — и нерусского мира, и так далее. Все это игры людей, которые просто не видят реальности, потому что реальность для них слишком сложна. Вот описанием этой реальности любопытно было бы заняться. Я, наверное, им займусь после того, как все свои начатые работы закончу и начну непосредственно думать уже не об историческом прошлом. Мне кажется, что с анализом российской ситуации я закончил, с анализом в частности перехода к внешним войнам. Мне кажется, что сейчас надо пытаться задуматься осторожно об этой новой органике русской жизни. Потому что это, знаете, все как неорганическая химия — все эти попытки выстроить бинарные позиции. Сейчас пошла органическая химия с ее гораздо более сложными и нестабильными валентностями. И поэтому здесь вот такие явления, как, например, «Спутник и погром», заслуживают анализа, потому что Егор Просвирнин — это талантливый публицист и хороший писатель, при всем том, что я совершенно не принимаю многих его воззрений. Но у российской же системы только одна реакция на сложное: они запрещают. Вот сегодня блокирован «Спутник и погром». Зачем такие сайты загонять в подполье? Ведь в подполье они перерождаются и превращаются действительно в нечто опасное. Зачем все время запрещать? Но эта система ничего, кроме как запрещать, не умеет. У нее есть три формы взаимодействия с обществом: аресты, обыски и запреты — ничего больше она не умеет. Плюс, конечно, какое-то создание потемкинских деревень разной степени потемкинистости. Поэтому я бы не стал с этой системой всерьез бороться. Ей надо предоставить отмереть, а внимание свое направить на те бесконечно разнообразные, бесконечно сложные процессы, которые идут сейчас в российском социуме, в системе образования. Кстати, министр образования Васильева анонсировала новую школьную реформу, централизацию управления школами. Мы начинаем собирать то, что расползлось. Но это все из серии «он пугает, а мне не страшно»: российское образование давно уже развивается не по тем схемам, которые рисуют в Минпросе. Так что давайте спокойнее относиться к текущей реальности и с большим интересом и вниманием относиться к нашим детям, из которых получатся наши могильщики, может быть, а может быть, наши спасители. «Никогда ничего не читал Кинга. Что первое прочесть?» Однозначно «Мертвую зону», потом «Мизери». «Режиссер Соловьев — сильный чувак, несмотря на конформизм. Самая сильная его сторона — «Сто дней», «Мелодии белой ночи», «Асса» и даже »Черная роза». Что вы можете о нем сказать?» Ну, Соловьев разный. У него действительно очень неровное кино. Мне кажется, он один из самых литературных российских режиссеров, наряду с Павлом Чухраем, но в отличие от Чухрая, показывает более экспериментальные и менее стабильные результаты. Я люблю у него очень «Наследницу по прямой», с большим уважением отношусь к его формальным экспериментам в »Черной розе». Весьма интересна мне была в свое время картина «Избранные», такая сложная, «Чужая белая и рябой» — замечательные фильмы, но совершенно мне не близкие. Вообще все, что он снимал, как он это выражает, «путешествия идеального через реальность», очень увлекательно. В одном кадре любом, в одном диалоге его фильма «Одноклассники» больше таланта, чем в работах большинства его учеников. Кстати, это и написано по сценарию его ученицы, сделано. Он переписал сценарий и снял картину, исходя из заявки своей же студентки. Он удивительно чуток к молодежи, он удивительно щедро одарен, он добрый. Да и вообще я прозу Соловьева мемуарную ставлю, наверное, даже выше, чем его фильмы. «У меня есть подруга, ей 16 лет. Очень быстро соображающая, много читающая, но у нее проблема — она чувствует себя неуместной в компании, среди ребят. Ее гнетет, что ей нечего рассказать, она постоянно грустит на этом празднике жизни и чувствует себя больной, мелкой, недостойной. И так уже два года. Кстати, у нее неблагополучная семья. Невозможно смотреть, как это перерастает в самоуничижение. Мы много говорили, ей даже становилось легче, но потом все по новой. Что делать с такой асоциализацией? Я ей говорю, что с ней все нормально, и с ней действительно нормально, просто она не умеет болтать без умолку по три часа. Но в то же время ее это мучает. У меня-то самого все хорошо». Ну, видите, дорогой мой, здесь (вы так подписались ником), во-первых, то, что с ней происходит — нормально. Во-вторых, это нормально для ее возраста. А в-третьих, понимаете, процесс перерастания тусовки, процесс выхода в одиночество — он всегда мучителен. Он не бывает легок. И это, если угодно, эволюция, о которой лучше всего сказано у Гумилева: «Как некогда в разросшихся хвощах Ревела от сознания бессилья Тварь скользкая, почуя на плечах Еще не появившиеся крылья». Я могу переврать по слову, но суть, естественно, передаю. «Шестое чувство», да? «Кричит наш дух, изнемогает плоть, рождая орган для шестого чувства». Вы думаете, это так легко — превратиться в человека? Нет, и процесс эволюции довольно мучителен. То есть то, что ваша девушка, ваша героиня не хочет пребывать среди большинства — это ее правильный выбор. То, что это ей мучительно — это рудиментарные вещи. Потом это все пройдет, знаете, когда она полюбит. Потому что появится человек, с которым ей всегда интересно. Знаете, как мне однажды сказала девушка, которую я очень люблю, и которая очень любит меня — да что девушка, женщина взрослая сказала: «Что-то я замечаю, что мне ни с кем, кроме тебя, не интересно». — «И мне ни с кем, кроме себя, неинтересно», — сказал я гордо. Это и есть признак того, что вы нашли жену. Это и есть признак того, что с кем-то вам стало хорошо. Кто любит вас со всеми вашими проблемами, как замечательно сказано у Екатерины Горбовской: «Считая их глубинами, считая их загадками, неведомыми тайнами твоей большой души», — вот все твои недостатки принимает как удивительные достоинства. «Как вы выбираете, что успеть? Или вы успеваете все?» Я ничего не успеваю. А делаю я то, что мне приносит наслаждение. На эту тему хорошо высказался Гэддис в »Agapē Agape», последнем своем тексте. Я, кстати, сейчас пытаюсь его передать самому мною чтимому гениальному переводчику Виктору Голышеву, Виктору Петровичу, в надежде, что он эту книжку просмотрит, и, может быть, переведет. Если начинать переводить Гэддиса, то, конечно, с »Американской готики», с »Деревянной готики», «Carpenter’s Gothic», или с этого изумительного последнего романа «Agapē Agape». Там умирающий от рака музыкант говорит: «Когда я озираю свою жизнь и все, что я делал, я вижу, имело смысл только то, что приносило мне наслаждение». Кроме наслаждения, критериев нет. Я делаю то, что мне приносит удовольствие. Помните, как сказано в Хагакурэ, в »Сокрытом в листве»: «Жизнь слишком коротка, чтобы делать то, что не нравится». «Почему Салтыков-Щедрин остановил течение истории, и после времени пришло Оно? Ведь логичнее, что как раз тихой сапой рождается что-то совершенно другое, как девочка у Феллини в »Сладкой жизни». Правда, я не уверен, что это новое будет благодушным и терпимым». Милый Кромвель (Оливер Кромвель — один из моих любимых собеседников), Оливер, разумеется, это новое не будет милым и терпимым. Лицо девочки в »Сладкой жизни» (а если вы помните, в ремейке у Янковского, в фильме «В движении» это лицо Оксаны Акиньшиной) — совершенно не факт, что эта девочка будет доброй и терпимой. Совершенно не факт, что будущее, которое придет, будет милым. Оно может оказаться и страшным. Но то, что подспудно эволюция происходит, вы абсолютно правы, я именно об этом и говорю. Другое дело, что Оно все равно прилетит. Понимаете, не нужно думать, что этот мир отомрет без травм — нет, свое Оно они вызовут на себя, успеют. Другое дело, что за это время успеет подспудно нарасти альтернатива. Д.Быков: В России нынешней уже не заметили мата своему королю Знаете, есть такой зверек селевиния, один из моих самых любимых, зверек очень смешной по сочетанию печальной мордочки и постоянных прыжков, таких прыгающих движений, который живет где-то на Балхаше. Его называют еще соней, одной из разновидностей сонь. Она кустарниками питается и кузнечиками тоже. Она сидит такая тихая, грустная, а потом вдруг резко прыгает и хватает кузнечика. Я вообще люблю смешных толстых животных. Вот отличительная черта селевинии заключается в том, что она очень любопытно линяет. У нее сначала нарастает новая шерстка, а потом слезает старая. Д.Быков: Я не вижу Навального лидером будущей России Вот мир линяет, как селевиния — сначала нарастает это новое поколение, а потом прилетает Оно. Наиболее наглядная сцена этого Оно, как я уже показал, нарисована у Стругацких в »Гадких лебедях». Мы уже вызвали на себя вечный дождь, и это, по-моему, всем этим летом происходит. Ну а потом — сияющие улицы и чистые новые люди, и только интеллигенты вроде Банева все думают: «Не забыть бы мне вернуться». Может быть, и мне предстоит подумать что-то подобное. Спасибо и вам на всяких добрых словах. «Что вы думаете о Пристли?» Говорил уже, что из всего написанного Пристли выше всего ставлю «Время и семью Конвей» по гениальной драматургической схеме второе действие происходит в будущем, первое и третье — в настоящем. И, конечно, высоко ценю «Опасный поворот». «Angel Pavement», «Улица Ангела» — неплохой роман, хотя, конечно, испорченный социалистическими заморочками, очень частыми для тех времен. Вот весьма интересный вопрос: «Навальный — это трикстер или дракон? Все время хочу попросить вас поделиться вашим пониманием главной черты. Почему дело трикстера-одиночки торжествует, но сам он никогда не становится во главе нового порядка? Иисус не воцаряется персонально на небе вместо отца», — почему, воцаряется, он сидит одесную отца. «Тиль не становится Вильгельмом Оранским», — конечно, не становится. «Гамлет не получает трон Эльсинора», — понятное дело, Гамлет вообще гибнет. «Поттер не становится министром магии», — тоже понятное дело. «Мне лично трудно представить, что будет с трикстером, если он не уходит со сцены, а возглавит новое мироустройство. Пожалуй, из него получится новый дракон. Замечательное зернышко сюжета для литературного замысла: трикстер не уходит, но проявляет тенденцию превращения в дракона. Такое может случиться и с Навальным, уверенным в себе пассионарием. С уважением, Сергей». Сережа, вы абсолютно правы в том, что такой риск есть. Но понимаете, когда Навальный сидит (а выйдет он только завтра), все время говорить, что из него вот— вот получится дракон — ну, это немножко некорректно. Значит, тут вы правы, безусловно, в одном: вы пометили еще одну черту трикстера, которую я, пожалуй, с удовольствием впишу в свой реестрик, в будущую книгу «Абсолютный бестселлер», которую мы сейчас с коллегой пишем. Конечно, трикстер не может прервать свое странствие, он не может осесть, остановиться и что-либо возглавить. Если помните, даже »Одиссея» не заканчивается победой героя, хотя Одиссей — это еще пра-трикстер, до-трикстер, он не умирает и не воскресает (как, кстати, и Прометей), он останавливается. Но останавливается ненадолго, а дальше опять уходит странствовать, пока он не найдет феаков и пока феаки не спросят его: «Что за лопату ты несешь?» — пока он не встретит людей, которые мореплавания не знают, морской соли не видели, и поэтому пищу не солят. Он должен научить феаков мореплаванию. Вы знаете, что в Греции есть семь могил Одиссея? Мы не знаем, где из них, в какой из них он покоится, и мы не знаем, умер ли он, потому что для такого персонажа, как Одиссей, возраста нет и остановки нет. Одиссей не может остановиться. Вы абсолютно правы в том, что не может остановиться Тиль Уленшпигель, не может остановиться Ланцелот, потому что иначе он станет драконом. И конечно, Тиль — это не Вильгельм Оранский, Тиль — это вечный странник. В этом смысле, конечно, стратегию Навального надо продумывать заново. Но Навальный сам однажды, кстати, в интервью мне же сказал: «Я вовсе не вижу себя как потенциального лидера, я стенобитный таран, которым вы можете воспользоваться. Я предоставляю вам мою голову для того, чтобы пробить стену. Своего будущего во власти я не вижу, и говорить о нем не могу». Это очень правильная позиция. Я тоже не вижу Навального лидером будущей России. Я вижу его замечательным революционером, которого может вытеснить авторитарная фигура, а может — и это самое надежное — некая новая структура, выработкой которой надо заниматься сейчас, потому что рано или поздно, конечно, российская матрица будет трансформирована. Не говорю — сломана, но она дорастет до более высокого уровня. В нынешнем виде, конечно, на смену революционерам, условно говоря, может прийти новый авторитарный режим, а этого Россия уже не выдержит. Она устала от этой синусоиды, или от этого круга. Здесь, я думаю, правы сегодняшние социальные мыслители, такие как Орешкин: надо придумывать эту структуру сейчас. Потому что она, конечно, сама как-то нарастет, потому что, как мне кажется, мы переживаем последний круг русско-имперской истории, и вступаем в новый. Неважно, будет ли это история федеративная, или это будет история какого-то нового, наоборот, сверхобъединения, которое включит в себя Европу и мир, в который мы интегрируемся — пока это непонятно, по какой линии это пойдет. Ясно уже то, что на уровне путинском все это исчерпано, доведено до пародии. Больше это повторяться не будет, ибо рода, обреченный на сто лет одиночества (в данном случае на шестьсот), вторично не появляются на земле. «Как вы оцениваете Аэлиту?» — тут у вас без кавычек, так что можно подумать, что это о героине. Я, наверное, оцениваю «Аэлиту» как блестящий пример бессознательного творчества. Алексей Николаевич Толстой был человек неглупый, что, правда, очень трудно предположить по его ранним рассказам, совершенно бессодержательным и зачастую просто бездарным. Он прекрасно сформировался в начале двадцатых, и лучшие свои вещи написал в 1922–1924-х годах, в эмиграции и сразу по возвращении, когда появился «Ибикус», когда появился «Гиперболоид инженера Ленина», — хотя, конечно, Гарина — ясно, что это один из лучших образов Ленина в литературе. Он появился, этот дар, у него бессознательно, когда он ради заработка писал фантастику. И таким примером блестящей фантастики является «Союз пяти», и таким же примером является «Аэлита». Как фантаст он, по-моему, сильней, чем как реалист — блестящий такой искрометный выдумщик. «Аэлита», как правильно написал Тынянов, интересна не Лосем и не Аэлитой, а интересна Гусевым. «Потому что это такое ощущение, — пишет Тынянов, — как будто порвалась экранная ткань, и из плоского экрана прорвалось красное усатое веселое лицо современного красноармейца». Конечно, там Гусев — самый интересный персонаж. Но при этом «Аэлита» интересна, замечательна своим пафосом освоения новых земель, своей марсианской романтикой и своим пафосом революции. Пожалуй, прав Толстой в одном: революция может произойти только на Марсе, на Земле она невозможна. Во всяком случае то, что происходит на Земле — это вырождение революции. А вот на Марсе все получается. «Где ты, где ты, Сын Неба?» — прекрасный образ романтической любви, вообще сильная история. «Вы часто упоминаете Акиньшину. Неужели она интеллектуалка? Приятно было бы подтвердить это предположение». Знаете, я могу вам его подтвердить. Просто интеллектуальность Акиньшиной, она несколько иной природы. Она не балаболка, она вообще не говорунья, она когда-то мне сказала: «Мне нужен интервьюер вроде тебя, который бы мои эканья и меканья переводил в слова». Она не экает и не мекает, она человек глубокий и сложный. Она высказала две поразивших меня вещи. Однажды она сказала, что раньше героем эпохи был актер или поэт, сегодня им стал шоумен. И поэтому он подвергается наибольшим рискам. И вот, кстати, она сказала на примере Бодрова, и не ошиблась — ну и на многих примерах. И второе, что мне кажется тоже очень важным, она сказала: «Как бы я хотела сыграть бесприданницу, но сыграть ее не героиней, а стервой». Ох, какая бы была Лариса в ее исполнении! Потому что Лариса ведь довольно противный персонаж, при всем ее очаровании. И если бы Максим Суханов сыграл Паратова, как мы тогда мечтали, а она бы сыграла Ларису — ох, какая бы это была картина, или какой бы это был спектакль… Я бы сам напросился к ним в Вожеватова или в Кнурова. Мне оба эти персонажи нравятся, даже не пойму, кто больше. Пожалуй, Кнуров Мокий Парменыч, я на него больше похож. Это интеллигентный купец, невзирая на всю свою спесь, и человек, который говорит замечательно умные вещи. Вот уж с Акиньшиной бы я поработал. Но, к сожалению, я думаю, ей сейчас не до того. «Вы говорите о новой структуре, которую нужно озвучивать. Вот Гиркин тоже придумывает каждый день такую структуру «ВКонтакте». Ну, что делать, разные люди реагируют на разные вызовы. И есть универсальные вызовы. Мы не можем запретить Гиркину тоже думать о кризисе и тоже его осознавать. Гиркин его осознает, просто он по природе своей реставратор, и думаю, что большинство выходов ищет в архаике и сильной руке. Но то, что вызовы видят все, и формат власти мечтают сменить все — по-моему, совершенно очевидно. «Считаете ли вы Навального временной, переходной фигурой? Он принадлежит к стану взрослых, в то время как будущее, к которому он обращается — это дети. Каков будет будущий лидер, который поведет…» Паша, особенность будущего поколения в том, что эта сетевая структура не нуждается в лидере. Это как Симург, которого составляют многие птицы, которые являются органической структурой, и у нее вот такой коллективный мозг, коллективный разум. Пришло время сетей. Иное дело, что общего, единого будущего, не будет. О том, что единого образа будущего нет, сказал Борис Стругацкий еще в 1997 году. Будущее у каждого будет свое. У одних это будет сетевая структура, у других — личности. Д.Быков: Особенность будущего поколения в том, что эта сетевая структура не нуждается в лидере Вернемся через три минуты. РЕКЛАМА Д. Быков ― Я еще немножко, прежде чем переходить к лекции о Гранине, поотвечаю на письма. «Навальный уже Дракон по китайскому гороскопу. Как и Кадыров, как и Путин. Интересное время, не правда ли? Основная черта у Драконов — категорически нежелание говорить о своих ошибках, это почти болезненно для них. Полная невозможность обмануть такого человека: вранье вычисляется с первого звука и так же болезненно. Мелкие особенности типа пафосного отношения к себе и к жизни даже не стоят рассмотрения». Я не думаю, что у Навального есть пафосное отношение к себе и к жизни. Он человек очень остроумный и очень быстроумный. А к китайским гороскопам я всегда относился с известным скепсисом. Но если у вас есть подозрения, что Навальный — дракон, никто не мешает вам заизолировать этого дракона, или вернее, окружить его людьми, которые будут его в разное время осаживать. Мне больше всего вот что непонятно, что действительно у меня вызывает у меня ужас панический: сейчас Навальный вызывает у власти такую злобу, что она душит его, уже не считаясь ни с какими правилами. Она не допускает ни малейшей конкурентности. Навальный связан по рукам и ногам, сегодня мы слышим действительно вот этот вопль Волкова на руинах, да: «Ограбили, все. Унесли 200 тысяч газет. У нас каждая копейка на счету, что будем делать?» Он уже совершенно не пытается сделать хорошую мину, ну что — это уже прямое обиралово, они взяли действительно курс на абсолютное удушение Навального и его команды. Но вся эта компания не унывает и, кстати говоря, молодежь, поддерживающая его, и не только молодежь, не унывает тоже именно в силу своей самоиронии. Если вы видите человека, от которого всех этих бесов так крючит, почему вы не допускаете, что в нем действительно есть что-то хорошее? Почему вы думаете, что он такой же, как они, дракон? Это очень существенный кризис, который произошел в современной российской интеллигенции. Она уже не доверяет никому, кто скажет: «Я знаю, как надо». Это еще у Галича было заложено, но Галич очень хорошо знал, как надо, и не лукавил в этом смысле. Не нужно думать, что систему может победить какая-то мягкая сила. И не нужно думать, что всякая жесткая сила — это непременно авторитарий. Я уже говорил, что система уже проиграла, она уже исторически находится в прошедшем времени. Все формы ее организации по природе своей репрессивные или военные, она может уже только либо воевать на чужой территории, либо зверствовать на своей. Значит, вполне естественно, что Навальный — один из результатов самоорганизации, но он не единственный результат самоорганизации. Культура Навального не вертикальная, а сетевая. И поэтому есть серьезный шанс, что невзирая, безусловно, на свою сильную волю, он окажется не тираном, не драконом, просто потому, что он опирается не на вертикаль. Я не агитирую за Навального и не вкладываюсь своей репутацией в его победу, но просто посмотрите, как их крючит от него, и задумайтесь. Крючит не потому, что они боятся его жесткости, а потому что они провидят за ним принципиально иной способ организации. Пока эту волну самоорганизации, как парус яхты, как ветер, научился ловить один Навальный. У меня есть ощущение, что будущее, конечно, за деятелями такого типа, просто он будет не один. Пока же все при первом давлении пасуют, а ведь тут удивительные вещи. Достаточно этой дряхлой системе показать свое сопротивление хотя бы в малом — и она отступает. Она не способна к систематической борьбе. Кроме того, как правильно сказал тот же Навальный, я помню, первое интервью я с ним делал: «Эта система может уничтожить сама себя, выйдя из берегов. И провоцировать ее на этот выход из берегов — дело благое». Я думаю так, да, безусловно. Хотя, конечно, это сопряжено иногда с методами весьма рискованными и травматичными. Но думаю, что обойдется без масштабных травм, нечетные века у нас обычно бывают как-то мягче. Естественно, что переходим мы к вопросу о Гранине, просят рассказать заодно о его экранизации. Экранизации почти все у него были хорошие, в частности «Иду на грозу», но самые удачные, на мой взгляд, конечно, «Однофамилец» со Жженовым и Пляттом. Оттуда эта знаменитая реплика: «Не вози царя», — потому что когда убивают царя, то убивают и кучера. «А ты не вози царя». Поговорим немножко о Гранине, потому что пока за разговорами о его патриаршеском статусе, о его гражданской смелости, для меня в общем довольно ограниченной, и о его, так сказать, отношениях с властью, частью которой он был в семидесятые, совершенно стирается главный вопрос — а что он был за писатель? Вот это, на мой взгляд, заслуживает довольно серьезного анализа. Значит, Гранин, давайте сразу отметем его участие в судьбе Бродского, может быть, не всегда радужное, его политические взгляды, его войну, хотя он написал о ней замечательно и о блокаде сказал много правды. Он первый сказал, что город можно было взять, что его бы не удержали, но почему-то это не сделали. Вот вопрос роковой, когда он с позиций доехал домой на последнем трамвае, а город в октябре 41-го года был открыт! Он первый об этом заговорил! Многие, конечно, с этим не согласились, пытались его заткнуть. Но эту тему мы отметем, поговорим о Гранине как о типе писателя. Гранин по профессии инженер, по интересам классический технарь, физик. Он лучше многих понимал закономерность развития науки, он был упертым достаточно и стойким атеистом. Он — типичный человек просвещения. А просвещение — это, скажу я вам, довольно специальная идеология. Ну как модерн, как модернизм. Для людей этой породы эмоции традиционно значат меньше, чем факты. И поэтому эмоциональная жизнь гранинских героев, она довольно скудна, и в романах его, таких например, как «Картина», главную роль играют всегда (и «Вечера с Петром Великим» или «Бегство в Россию») идейные мотивы, а не эмоции. Гранин холодноват, суховат, сдержан. У него был период — «Искатели», «Иду на грозу» — период довольно таких, я бы сказал, жизнерадостных и инфантильно-веселых романов. Это не самое сильное в его творчестве. Кстати, обратите внимание, что герой «Иду на грозу», он от любви там начинает страдать, но потом понимает иррациональность этих страданий. И действительно, в женской психологии черт ногу сломит. Герой Гранина — рационалист, который занимается любовью тогда, когда это ему физиологически нужно, но в любви не ищет смысла жизни, не ставит души на эту карту. Именно поэтому любовь в его романах, она или прохладна, так стилистически нейтральна, или трагична. Потому что женщина там всегда, ну, как в повести «Дождь в чужом городе» — это начало такое опасно-деструктивное для чистого мыслителя. Он должен, у него есть абсолютный приоритет дела. И Гранин был человеком дела. В этом смысле упреки в том, что он действовал часто применительно к подлости, а иногда и на посту своем в качестве писательского секретаря допускал известный конформизм — это норма жизни, потому что для Гранина важно было действовать с минимальными затратами и максимальным результатом, в этом смысле он был прагматик. И, действуя таким образом, лавируя, он достигал максимального результата. Он умудрился в перестройку, при первом ее начале, напечатать «Зубра» и вернуть имя Тимофеева-Ресовского (которое правда, в первом варианте книги вообще не упомянуто), вернуть имя Тимофеева-Ресовского в контекст. Там упомянуто подспудно, в намеках, еще мы не знаем, кто такой «Зубр», когда читаем эту вещь. Замечательная, кстати, художественная манера, замечательный пример эстетической техники — написать о человеке, не называя его. Это, конечно, сравнимо с подвигом Дю Морье, написавшей «Ребекку», где главная героиня безымянна, мы знаем только, что у нее красивое имя. Значит, Гранин добивался максимального результата, лавируя. И »Блокадную книгу» Гранину и Адамовичу удалось напечатать только потому, что у Гранина был достаточно высокий статус в Ленинградской писательской организации, иначе половина фактов, которые там упомянуты, вообще не появились бы никогда в печати. Ему не позволили упомянуть о каннибализме, о людоедах, которые множество было в городе, о матери, которая выкармливала одного ребенка мясом другого — об этом ему не разрешили написать, он это собирал без надежды на публикацию. Но напечатать некоторые дневники ему разрешили, и это, безусловно, было результатом позиционной борьбы. Точно такая же позиционная борьба ощутима практически во всей его прозе шестидесятых-семидесятых. Мне представляется наиболее удачным его произведением «Место для памятника», маленькая фантастическая повесть о человеке, который свершил открытие, но не может ничем его обосновать. Зато он знает, что в будущем ему, как открывателю, будет поставлен памятник, и он видит форму этого памятника, он там парит, никак не подвешенный, в кольце. Он как бы победит гравитацию. Это замечательная мысль о том, что главная трагедия человека будущего — это невозможность найти доказательства. Он чувствует, что он велик, что он совершил открытие, что через него проходит время. Помните, этот изобретатель был весь в прыщах вообще, потому что время через него шло и его уродовало, это замечательная догадка. Гранин в этом смысле конечно, изобрел замечательную фантастическую коллизию, описал муки человека, который принадлежит будущему и живет в настоящем. В этом смысле он, конечно, писатель замечательный. И вот еще одна довольно интересная коллизия в его жизни: будучи таким холодным, сугубо рациональным человеком, обдавая этим холодком всех, кто с ним общался — а он довольно сильно держал дистанцию, в интимные откровения ни с кем не входил, вообще был человек очень закрытый — он, невзирая на это, в 1986 году стал основателем движения «Милосердие». Как это вышло? Он упал на улице, сломал ключицу, повредил лицо, и его принимали за пьяного, его не узнавали, никто не мог ему помочь. У него, кстати говоря, была, невзирая на все его патриаршество, довольно заурядная внешность, он никогда не пытался выглядеть пророком, никогда не заботился о своей внешности. Ну старичок и старичок, ну упал где-то, а может, пьяненький. И вот только одна женщина увидела его, отвела к себе домой, позвонила, вызвала врача, отвезла его в больницу. И вот тогда он заговорил о милосердии. Он всегда, в общем, был все-таки сторонником гуманизма, и никогда не был сталинистом, и не случайно его слава началась на волне оттепели. Но вот именно о милосердии, о важности душевной мягкости, эмпатии он заговорил в 1986-м. Я очень хорошо помню большой вечер ленинградских писателей в Домжуре, это приехали авторы «Невы» в главе с Никольским, приехал Житинский, приехал Кушнер, приехал Гранин, а от Стругацких не смог приехать Борис Натанович, поэтому пришел Аркадий Натанович, который читал фрагменты из »Хромой судьбы», вскоре напечатанной в »Неве». Потрясающий был состав звездный, был переполненный зал. И вот там Гранин неожиданно для всех, холодный и рациональный Гранин, заговорил о том, что главной ценностью является сострадание и что сейчас нам в обществе нужно добиваться только одной перемены — чтобы люди стали друг другу не безразличны. Мы успеем сказать всю правду, мы успеем разоблачить, но сейчас важно не разоблачать, а сейчас важно проявить друг к другу сострадание. Вот это понимание было для него очень важной темой. Конечно, можно сказать: «А вот Гранин надеялся, что все проявят понимание к нему», — сейчас полно же таких желающих, таких скороспелых судей. Но я помню, что тогда эти слова, прозвучавшие весной 1986 года, были очень значимы, значимы прежде всего потому, что действительно разговоров о милосердии в это время не велось. Это было немилосердное общество, это было страшное общество, довольно жестокое. Гранин попытался привлечь внимание к главной проблеме — люди перестали видеть друг в друге людей. Идеологическое противостояние стерло все человеческие вещи. И именно в этом обществе, лишенном милосердия, стали уже в девяностые годы разворачиваться сначала политические, не на жизнь, а на смерть, а потом братковские войны. Так что диагноз он поставил верный. Из всей документальной прозы Гранина, а у него было довольно много было документальных повествований, наибольший интерес представляет повесть «Эта странная жизнь», которая сейчас несколько подзабылась, мне кажется, на фоне его довольно разнообразных постсоветских функций, действительно такой функции духовного патриарха. Вот главный герой это вещи, Любищев, реальное лицо, человек, который поставил свою жизнь на конвейер, жесточайший график соблюдал, каждую секунду жизни протоколировал — это тоже очень важная для того времени фигура. Почему? Потому что вы понимаете, что в семидесятые годы вообще существует культ науки, а будем говорить точнее — паранауки, самая популярная передача — «Очевидное — невероятное». От ученого, как от авгура, ждут советы на все случаи жизни. И Гранин — писатель вот этой прослойки. Писатель, который интересуется бытом ученых, сумасшедшими открытиями, эйнштейновскими теориями, голограммами, чуть ли не телепатией. Здесь грань, отделяющая паранауку от науки, была очень тонка, но он никогда ее не пересекал. Вот герой «Этой странной жизни» — это именно ученый того типа, который тогда маниакально волновал общество. От ученых ожидали откровения: и медицинского, и физического, и какого хотите. И вот идея Гранина заключалась в том, чтобы человека идеально подчинить разуму, изобрести, изобразить персонажа, который слушается только логики. Жизнь действительно странная, поскольку Гранин приходил в результате к очень сложному и странному выводу — оказывалось, что гуманнее всех оказывается тот, кто умнее всех. Я был в этом смысле с ним согласен. Конечно, как и герои Лема, духовно очень близкого ему автора, он страдал иногда от некоторой эмоциональной скудости и сам был жертвой своей холодности, но в огромной степени, тем не менее, его утешал сильный разум. Я думаю, что в наши времена вот эта апология разума, она особенно необходима. Что касается его деятельности и статуса в последние годы. Конечно, в России есть такая удивительная черта, что выслуга лет здесь является индульгенцией. Кстати говоря, я полагаю, что и слава академика Лихачева во многом базировалась на том, что он так долго прожил в России. Человека, долго живущего, начинают очень уважать. Но, с другой стороны, понимаете, помимо знаменитой фразы Чуковского «Жить в России надо долго», в России вообще любой, кто долго прожил, наверное, заслуживает уважения, уже хотя бы потому, что сил, сопротивляющихся вашей жизни слишком много. И то, что так долго прожил Лихачев, сделало его абсолютным гуру, я думаю, что его научные заслуги были тут в огромной степени не при чем, а как моралист он извлекал главным образом банальности. Д.Быков: Навальный вызывает у власти такую злобу, что она душит его, уже не считаясь ни с какими правилами Но удивительное дело, что Гранин в своем статусе патриарха как раз банальности не говорил. Вот это будет, я думаю, припоминаться. Потому что смотрите: Гранин первый заговорил об удивительных особенностях блокады, о том, почему город не взяли. Гранин первый заговорил о том, что Россия была не готова к войне, прежде всего психологически: «Мы в немцах видели друзей, мы с ними два года перед этим обнимались». Он заговорил об огромной, растлевающей, дезорганизующей, дезориентирующей силе пакта. И пакт, который многим сегодня представляется чуть ли не вершиной государственной мудрости, он первым разоблачил не только как аморальный фактор, но и как фактор, который противоречил мобилизации. В немцах видели друзей, и многие не могли поверить, Гранин рассказывал эту замечательную историю, что только когда впервые они увидели пленного немца и этот немец стал разговаривать с ними высокомерно, как с нелюдями, как с обреченными — вот тогда они поняли, с какой машиной имеют дело. До этого огромное количество людей верило и в классовую близость, и в немецкий пролетариат, и в то, что национал-социализм — это все-таки сначала социализм, а уж потом национал. Дело было, говорил Гранин, не в техническом недовооружении, не в том, что у нас были плохие винтовки и не хватало оружия, и вообще, поэтому ленинградское и московское ополчение было выбито процентов на восемьдесят. Проблема в другом: люди психологически не были подготовлены к тому, что им противостоят нелюди, потому что правды о фашизме в последние два года перед войной не говорили. Это было замечательное откровение в своем роде. Ну и естественно, что Гранин все-таки противостоял паранауке, противостоял исторической паранауке в том числе, защищал историю от мифологизации, и это все делал довольно отважно. Я понимаю, конечно, что статус патриарха в таком обществе консервативном, как наше — это большой соблазн. Всегда есть соблазн начать говорить очевидные вещи и считать себя гением. Интересно, что Гранин как раз себя литературно оценивал довольно скромно. Он большим писателем себя не считал, и когда я его спросил, в чем секрет его долголетия, он сказал: «Во всяком случае, я не связываю это со своими заслугами. Я думаю, мне помогает рационализм». Он абсолютно точно все про себя понимал. Поэтому при всех своих сделках с советским дьяволом в разное время, и с системой, потому что система была далеко не только дьявольская, при всех своих сделках с официозом он себя сохранил. И мне кажется, что его жизнь может для многих послужить довольно утешительным примером. И конечно, надо его читать и перечитывать, потому что сама его суховатая, прохладная, разумная интонация способна остудить многие горячие головы и многим внушить мужество. Кроме того, умерла в наше время, совсем недавно, Ирина Ратушинская, прекрасный поэт и диссидент, царство ей небесное, вот это были две судьбы, очень одиноких в последние годы людей. И ее давайте вспомним тоже. А мы услышимся через неделю. Пока!

Ссылка на источник

admin @ 11:00 пп

Извините, комментарии сейчас закрыты.